Вариант телеги на тему «Как мы ваще выжили?»
Когда я был маленький, мои родители были заочниками, то есть днём работали, а ночью пили сухое вино и учились. Поэтому я жил, в основном, у бабушки.
Про сухое вино, кстати, не просто так. Они реально так деньги экономили. На еду. Покупали в день буханку белого хлеба кирпичиком и две бутылки белого сухого. Так и жили. В выходные приходили к бабушке есть крольчатину, курятину, нутрятину и яичницу.
Я иногда думаю: почему белое? Красное же лучше! Но мама говорит, что сейчас да, а тогда из совсем дешёвых было лучше белое.
Помню, однажды, мне было уже семь или восемь, мы ехали из гостей в такси, и таксист меня спросил, кем я хочу стать, когда вырасту. Я ответил, что мне всё равно, главное, чтобы хватало на буханку хлеба и две бутылки сухого в день, как маме с папой.
Имел потом с мамой и папой разговор, в результате которого они выяснили, что они сами идиоты и не смогли мне объяснить, почему.
Зачем вообще молодые люди заводят детей? Сами же нифига не понимают ещё. Диалог вести не умеют. Впрочем, я не жалуюсь.
Так вот, я жил у бабушки. И, само собой, постоянно болел.
Очень, кстати, через много лет, уже в старшей школе, был удивлён, когда узнал, что болящим дают бульон: в бабушкином доме бульон был всегда.
Если бы мне тогда сказали, что больным дают бульон, для меня бы это прозвучало как «дают воздух». Бульон для меня тогда было нечто такое, само собой. Захотел съесть бульона — съел. Захотел его выпить — выпил. Не захотел — всё равно тебе его хоть раз в два дня да нальют.
Бульон не зависел от того, болеешь ты или нет.
Зато больному мне бабушка непременно «заваривала травки». Чабрец. Тысячелистник. Зверобой. Девясил. Ромашку. Поначалу я части сложных слов путал. То есть, с ромашкой и чабрецом норм, а вот остальное у меня постоянно превращалось в зверосил, тысячебой и девятилистник.
Травки/коренья эти бабушка заваривала мне буквально от всего.
Вкус травяного отвара надоел мне лет в пять. Но меня поили ими ещё долго. И главное — ни разу я после них не чувствовал облегчения.
Ещё в доме росло алоэ («Арбуэ», прости господи) и один его жирный кусочек постоянно стоял отломленный в стопке сломом вниз. Стоило мне простудиться — и надо было закапывать в нос алоэ. Прямо брать этот кусочек и выдавливать сок себе в нос. До сих пор отчётливо помню это ощущение в носу, вкус, запах.
Ещё всегда стояла стограммовая гранёная стопочка, на которой сверху стояла чёрная редька со срезанным низом и вырезанной вверху воронкой. В воронку клали мёд или сахар, в стопку по малой капельке капал подслащённый сок редьки. Когда его набиралось столько, что можно выпить, хоть пару глотков, я его пил. «Для здоровья».
А когда я падал и обдирал об асфальт всего себя, меня купали в выварке с горячим отваром череды.
Когда родители закончили институт и я окончательно переселился к ним, я, разумеется, продолжал постоянно болеть. Мама водила меня к врачам. не знаю, они ей советовали средства лечения или это было что-то из традиции, но, например, от простуды мне полагалось горячее кипячёное молоко с мёдом, сливочным маслом и содой.
Им надо было запивать столовую ложку хлористого кальция, наливаемую из бутылки из-под рома «Гавана Клаб». Хлористый — жуткая гадость, но, как ни странно, к нему я довольно быстро привык. А вот ненавидеть кипячёное молоко (а заодно и топлёное, и горячее, и пенки) я отучился совсем недавно, лет в 35—38.
Ещё от любой болезни, особенно если что-то инфекционное, меня грели синей лампой. То есть, вы не поверите, натурально обычная лампа накаливания в рефлекторе в ручкой, только колба у неё не просто прозрачная, а синяя. Синего цвета. Считалось, что это убивает микробов и с пользой прогревает организм.
Я почему-то никогда в это не верил, но мне было приятно. ну а что: тепло, а тот из родителей, кто тебя ею греет, никуда не спешит, ничем не занят, а натурально сидит возле тебя и водит над тобой этой дурацкой лампой.
Потом на смену синей лампе пришла кварцевая. Типа, УФ-излучение. А потом на смену ручной кварцевой лампе пришла стационарная с прилагающимися к ней почти непрозрачными очками-гогглами на резиночке.
При малейшем подозрении на воспаление лёгких или бронхит (а у меня и то, и другое случалось очень часто) — банки. От обычной простуды — горчичники.
Кстати, я тут недавно захотел, не помню, зачем, поставить себе горчичник — так таких, как в детстве, не нашёл. Они теперь другие совсем. Тогда это были жёлтые листки A6, покрытые с одной стороны горчичным порошком. Теперь это пакетики с микродырочками, а порошок внутри.
Горчичники я не любил (жжёт), а вот банки мне нравились. И эта горящая ватка в спирту на проволочной ручке, и сами банки, и то, с каким звуком они потом снимались, и тепло в спине, ну и внимание, конечно.
Я вообще очень любил болеть, потому что когда болел, родители уделяли мне особое внимание, не злобно-агрессивно-враждебно-контролирующее, а доброе, заботливое, тихое. Болеть было хорошо.
То есть, хотя папа и стыдил меня всякий раз за то, что я заболел…
В его понимании это было так: заболеть можно только по собственной расхлябанности, т.е. болезнь — это вина, проступок; типа, пока ты болеешь, весь народ нашей страны работает на тебя, ты, чтобы ответить на это адекватно, должен учиться, чтобы потом тоже хорошо работать на всеобщее благо, а ты вместо этого болеешь.
А почему? Наверняка или без шапки ходил, или руки не помыл перед едой, или ел холодное на морозе… Вот, несмотря на всё это, родители, видя, как мне плохо, оттаивали и даже проявляли иногда нечто отдалённо напоминавшее нежность. И заботились. Ходили вокруг меня, что-то делали, чтобы мне стало легче. Грели лампой. Это было настолько офигенно, что хотелось болеть как можно чаще.
Я, кстати, в подростковом возрасте был сомнамбулой, как многие мальчики, и однажды в сомнамбулическом состоянии как-то очень увесисто треснулся головой в перегородку между моей комнатой и комнатой родителей. Сразу проснулся.
Они услышали удар, прибежали и так офигительно за меня беспокоились, что через пару недель я не выдержал и просто с размаху треснул часов в 11 вечера головой в эту чёртову перегородку. Просто, чтобы опять ощутить это беспокойство не за то, что я не стану архитектором или журналистом-международником, не за то, чтобы не нахватался дурного от «зверёнышей гегемонов», не за весь советский народ и даже не за то, чтобы я не сутулился, а вот тупо за меня самого. Ну, получил что хотел.
Но голова потом болела недели две.







































